Выпуск 10, 2007.  ЕВРЕИ И ИУДЕИ                 

БЕСЕДА 2

                                                                                  Ян Торчинский

                                                                ЯКОВ   ДАВЫДОВИЧ

                                                                          (высшая   мера)

 

   Светлой памяти моих дядей Иосифа, Моисея                         "… распад  или расцвет -

и Бориса - врачей-фронтовиков.                                              Мужчина сам решает.

                                                                                                     Себя от смерти не спасти,

                                                                                                    Но, кроме смерти, расцвести

                                                                                                    Ничто не помешает".

                                                                                                                          Евг. Евтушенко

 

   В просторном парадном старинного, дореволюционной постройки дома, стены - хоть из пушки в них стреляй, было сумрачно и прохладно. И хотя здесь явственно пахло кошками, Яков Давыдович несколько секунд неловко топтался, прежде чем, навалившись всем телом, открыл тяжелую, с могучей пружиной, дверь и протиснулся на улицу. А там творилось черт знает что. Небывалая жара стояла в городе этим летом. И, несмотря на раннее утро, Якова сразу же облепил раскаленный воздух, забил носоглотку, мучительно сдавил грудь. Тело под суконным кителем сделалось липким и противным, на лбу, под околышем фуражки, набухли тяжелые капли пота. Он тяжело вздохнул, вытер лицо носовым платком и поплелся к автобусу. Ему очень не хотелось идти на работу, не хотелось уже  давно, но сегодня больше, чем обычно, потому что с утра предстояло заняться делом, которое он ненавидел всей душой, но выхода не было, ни отказаться, ни отпроситься: его очередь…

   Яков Давыдович медленно шел по московскому переулку. Солнечные лучи пронзительно били в спину, строения не давали тени, от чахлых, недавно посаженных деревьев было мало толка. В воздухе стоял легкий запах гари: говорили, что вблизи  загорелись торфяные болота.

   В городе участились случаи инфарктов, язвенных обострений, гипертонических кризов. Вполне естественно, потому что нервы были на пределе. Измученные зноем люди становились злее и раздражительнее, чем обычно. А где собиралось несколько человек, сразу же назревала ссора. Подумав об этом, Яков Давыдович невольно поежился. Ему отчетливо представилось, как он сейчас протиснется в битком набитый автобус и сразу же окажется стиснутым распаренными мужскими и женскими телами, его будут толкать плечами, локтями, коленями и наступать на ноги пробирающиеся к выходу пассажиры, ему придется вдыхать миазмы пота, дешевой косметики, табачного перегара и еще чего-то омерзительного, его уши будет терзать ругань истерически возбужденных людей, детский плач и пронзительные крики кондукторши, требующей, чтобы автобусные "зайцы" брали билеты… А потом он пересядет в метро, где все это в общем-то повторится, в час пик везде одинаково, разве что без кондукторши. Зато его прохватят ледяные сквозняки, царящие на подземных станциях. После уличного пекла - долго ли подхватить ангину, радикулит или воспаление легких. Впрочем, и в простуде большой беды не будет, ну, проваляется недельку-другую дома, отоспится, книжку спокойно почитает или, пока жена на работе, смотается по секрету в соседнее кино, на утренний дешевый сеанс, и будет  блаженствовать в компании детишек и пенсионеров. Эх, пустые мечты, ведь по заказу ни за что не заболеешь, особенно, если очень надо. "Очень надо…" Яков Давыдович невольно улыбнулся, вспомнив случай многолетней давности. Он тогда выиграл по трехпроцентному, "золотому" займу приличную сумму. Привалило счастье раз в жизни… Сослуживцы поздравляли его с удачей, кто искренне, кто завидуя, а иные и так, и сяк одновременно. И вот, во время перерыва какого-то партсобрания его подозвал генерал.

   - Это правда, майор, что ты выиграл кучу денег?

   - Ну, кучу - не кучу, но действительно…

   Он ожидал очередного поздравления, но генерал повел красным с прожилками носом старого выпивохи и огорченно произнес:

   - Вот кому действительно нужно, тот никогда не выиграет.

   Яков Давыдович опешил:

   - А почему, товарищ генерал, вы думаете, что мне не нужно?

   Тот на секунду задумался, словно решая, прав или нет его собеседник, а потом решительно сказал:

   - Нет, это точно: кому надо, тот никогда… И спорить нечего. Ты, майор, этого не понимаешь.

   Ну, ясное дело: генерал-майору надо, майору - нет, он этого даже понять не в состоянии, вот когда дослужится до генерала, тогда и поговорим… До этого далеко, конечно, как до царства небесного, а пока приходится еще полчаса тащиться до своего "почтового ящика", чувствуя, как под каблуками сапог противно оседает размягченный асфальт.

   Он всегда старался прийти за 15-20 минут до начала рабочего дня, чтобы отдышаться, успокоиться, просмотреть свежую газету, а иногда проглотить одну или две таблетки нитроглицерина, судя по состоянию. Почему-то именно по утрам  сказывалось все сразу: и возраст, и ненадежное сердце, и чугунная, не изжившая себя усталость, принесенная с фронта. Может быть, скорее нравственная, чем физическая. Конечно, Якову Давыдовичу, хирургу высшей квалификации, не пришлось испытать того, что щедро выпало на долю солдат и строевых офицеров. Он не изведал на своей шкуре, что такое километры отрытых окопов, тонны перелопаченной земли, бесконечные переходы с полной выкладкой по непролазной грязи, раскисшей глине или снежному месиву, или мертво застрявшие грузовики, пушки, повозки, которые приходилось вытаскивать на своем горбу. Ему не довелось ходить в атаки или сидеть в окопах, залитых по колено и выше ледяной водой, он даже не выстрелил ни разу. Зато Яков Давыдович порой по много часов подряд не отходил от операционного стола или того, что условно называлось операционным столом. Он оперировал, где случалось: в блиндажах, землянках, под открытым небом, иногда почти вслепую, при свете керосиновой лампы, свечки или коптилки, когда глаза чуть ли не лопались от напряжения. А если рядом гремели разрывы и с блиндажного перекрытия сыпалась какая-то дрянь, он низко нагибался над распростертым искалеченным телом, чтобы барабанивший по его спине мусор не попал в разверстую рану. Конечно, теперь об этом было приятно вспомнить как о романтическом приключении на застольных  встречах с такими же, как он, фронтовиками или на торжественных митингах и юбилейных собраниях: "А сейчас … выступит участник Великой Отечественной войны… и расскажет нам…"  Но было такое, о чем хотелось забыть навсегда, чтобы периодически не подымалась со дна души цепенящая жуть притаившегося там страха.

  К тому же и послевоенные годы, каплю за каплей, добавляли горечи и яда.

   … В августе 1941 года немцы внезапно захватили село, в котором находился его медсанбат. Все, кто там работал, разбежались, даже легкораненые куда-то исчезли, может, их спрятали по домам сердобольные украинские бабы. И остался доктор Фастовский со своей хирургической сестрой Катей и пятеркой мечущихся в бреду бойцов.

   Немецкий офицер в серо-зеленом мундире с тусклыми оловянными пуговицами, наскоро осмотревшись, отвел в сторону Якова Давыдовича и сказал:

   - Герр обер-арцт, я отлично вижу, кто вы такой. Но меня это не интересует. Я - солдат и не воюю с безоружными, кем бы они ни были. Понимаете меня? Однако завтра или послезавтра нас сменят другие: полевая жандармерия, гестапо… У них иная точка зрения на этот счет. Поэтому не в ваших интересах встречаться с ними. Выводы, герр обер-арцт, делайте сами.

   Да, он все понял, но что делать, не бросать же раненых. Будь, что будет. Только сжег свой партийный билет и удостоверение депутата районного совета. Зачем он взял это удостоверение на фронт, Яков Давыдович и сам не знал. А в остальном решил довериться судьбе, будь, что будет… Война только начиналась, и в то время еще не поняли, с каким врагом имели дело, потому и теплилась надежда, что как-то обойдется: ведь международные конвенции охраняют госпитали и всех, кто имеет к ним отношение.

   А потом случилось, как в плохом фильме с хорошим концом. Ворвались в село партизаны, перебили немцев, оставленных для охраны, погрузили остатки медсанбата на телеги и увезли в лес. Несколько месяцев провел Яков Давыдович в партизанском отряде, помогая больным и раненым, как мог, хотя много ли сделаешь без необходимых инструментов и лекарств. Возможно, так бы и воевал партизаном, но с Большой земли прилетел самолетик  с ящиками патронов и пакетом для командира отряда. Командир прочитал присланные бумаги и приказал:

   - Доктора и раненых - в самолет!

   С тревогой наблюдая за погрузкой, Яков Давыдович предложил:

   - Может, я лучше останусь? Куда же столько? Как бы этот драндулет, упаси Боже, в воздухе не развалился…

   - Нельзя, - ответил командир. - Жаль мне с тобой расставаться, но имею приказ: "Доктора Фастовского - в первую очередь". Ты, оказывается, вроде профессора был. Чего молчал-то?

   - А что говорить? Курс лекций о личной гигиене  партизанам читать?..

   Когда перегруженный самолет с доктором, ранеными и даже медсестрой Катей, кое-как втиснутой в последний момент, с трудом оторвался от земли и тяжело полетел, едва не цепляясь колесами за вершины сосен, Якову Давыдовичу казалось, что все пережитое с начала войны - страшный сон, и он, проснувшись, начнет жить заново…

                                                                  *       *       *

    Новая жизнь началась в медсанбате, где Яков Давыдович вскоре стал главным хирургом. Скоро он потерял счет сделанным операциям. Как-то прикинул приблизительно и сам себе не поверил: он всегда был слаб в арифметике. А однажды, во время относительного затишья, Яков Давыдович вспомнил, что до сих пор не восстановился в партии. К этому времени он два ордена получил и звание военврача второго ранга. И ему казалось, если и был в чем-то виноват - все же партбилет он в 1941 году сжег - так, пожалуй, уже искупил. Замполит дивизии задумался:

   - Понимаешь, Яков Давыдович, какое дело… С одной стороны, кому в партии быть, если не тебе… А с другой, вцепятся в тебя эти суки-проверяющие, как вши в тулуп. Начнется волокита, как да почему, да где свидетели… Нервов тебе перепортят вагон. А нервы тебе для дела пригодятся. Давай так сделаем. Поступай в партию заново, а я тебе рекомендацию с дорогой душой дам.

   Так и было сделано, но не учли и не терпящий волокиты политрук, и беспечный военврач, что дорога в ад устлана добрыми намерениями. И спустя год обнаружили на самом верху две подозрительные учетные карточки членов партии: на одной "Яков Давыдович Фастовский" и на другой "Яков Давыдович Фастовский", год и место рождения, а также все прочее совпадает. Единственная разница, в первой карточке написано: "Год вступления в партию - 1939", а во второй: "1943". Это что - ошибка, совпадение невероятное или… Оказалось, именно "или": один и тот же человек дважды в партию вступал. А раз так, полетело в СМЕРШ и армейскую парткомиссию строжайшее указание: установить, с какой целью этот человек пошел на обман, зачем скрыл прошлое и вообще, как в партизанском отряде оказался, может, немцы заслали своего человека под именем честно погибшего коммуниста Якова Давыдовича Фастовского, а что этот - тоже хирург, так у абвера хитростей много. И при этом особенно не возиться, а решить вопрос по-революционному, как нас товарищ Сталин учит: "Есть человек - есть проблема. Нет человека - нет проблемы!" А на нет - и суда нет!

   Над головой Якова Давыдовича сгустились такие тучи, каких и в 41-м году не было. От немцев его партизаны спасли, от смершников да партследователей и партизаны не отобьют. Что он может им доказать, на кого сослаться? На замполита, который, сам того не желая, втравил его в скверную историю? Так нет на свете того замполита, погиб три месяца назад.

   Однако за Якова Давыдовича горой встали командир дивизии и начсанарм. А поскольку они понимали, что их заступничество может оказаться недостаточным, то обратились за поддержкой к командующему армией генерал-полковнику Поташнику. К счастью, командарм знал доктора Фастовского лично. И познакомились они при трагических обстоятельствах.

   Полгода назад был тяжело ранен командир стрелкового батальона старший лейтенант Виталий Поташник. Врачи на месте не решились оперировать его: все равно безнадежный, чего даром мучить… Но доложили своему медицинскому начальству, а тот - командарму, добавив: если кто в состоянии помочь, так это военврач из соседней  дивизии доктор Фастовский.

   … По той стремительности, с какой его доставили в армейский госпиталь, Яков Давыдович решил, что ранили какого-то большого начальника, значит, будут стоять над душой, смотреть под руки, давать советы, а он этого терпеть не мог и поэтому заранее был в скверном настроении. И увидев в операционной каких-то военных, хотя и в халатах, но явно к врачам не относящихся, резко крикнул:

   - Почему здесь посторонние? А ну, быстро прочь отсюда! - и только в следующее мгновение понял, что перед ним командующий армией.

   Не узнал своего командарма, и не удивительно, что не узнал. Вместо грозного генерала, о мужестве и непреклонности которого ходили легенды, перед врачом стоял растерянный до безмолвия отец - один из тех, кого Яков Давыдович видел в больницах еще до войны. Они заглядывали ему в глаза, хватали за руки и, запинаясь, произносили дурацкую фразу:

   - Доктор, миленький, спасите моего ребенка… -  будто у него было что-то другое на уме.

   … Генерал Поташник командовал десятками тысяч людей. Ежедневно он читал сводки о погибших и раненых: десятки, сотни, даже тысячи… Военный-профессионал до мозга костей, он давно научился отстраняться от личных человеческих трагедий, стоящих за этими страшными цифрами, считая их чем-то вроде неизбежных производственных потерь, а иначе можно было сойти с ума: между их судьбами и деятельностью командарма Поташника была прямая связь, потому что люди погибали или становились калеками, выполняя его приказы.

   Если бы командующему донесли, что Виталий погиб смертью храбрых, ему не стало бы легче, но все же он узнал бы о гибели одного из десятков подчиненных ему комбатов, а расстояние между передовой и штабом армии как бы уменьшало личную причастность командующего к происшедшему несчастью. На войне, будь она проклята, убивают и сыновей солдат, и сыновей генералов, а порой и самих генералов тоже. На то и война.

   Но сейчас он был потрясен видом своего ребенка, своего сына, своего дитяти, бесчувственного, накрытого до подбородка окровавленной простыней, с восковым, мертвым, заострившимся носом и провалившимися глазами. Командарм ничем не мог помочь сыну и поэтому испытывал состояние человека, который не умеет плавать и с ужасом смотрит, как тонет его ребенок. Конечно, такой человек может кинуться в воду в безумной надежде спасти или погибнуть тоже, но ему, генералу Поташнику, не дано было и этого.

   Командарму часто приходилось спасать одних людей, обрекая на гибель других. И успех, и целесообразность таких операций определялись не простым арифметическим балансом, а выполнением задачи, стоящей перед армией и ее командующим. Но сейчас он мог бы принести в жертву все свое войско, полк за полком и дивизию за дивизией, начиная с самого себя и кончая последним дезертиром, ожидающим расстрела по приговору трибунала; он мог выпросить у фронта или Ставки еще две-три дивизии и тоже пожертвовать ими - и все это не только не спасло бы его сына, но даже не продлило бы его жизнь ни на минуту. И любовь к сыну, и ярость из-за своего бессилия, и ужас перед тем, что может произойти на его глазах, разрывало закаленную душу генерала. И он, не обратив внимания на грубый тон подчиненного, а может быть, не расслышав его, шагнул навстречу Якову Давыдовичу и прошептал:

   - Доктор, спасите моего сына…

   - Слушаюсь, товарищ командующий. Сделаем, что возможно. А вы уйдите отсюда. Делу не поможете, только мешать нам будете.

   Жесткие нотки в голосе военврача отрезвляюще подействовали на командарма, и он, взяв себя в руки, уже другим тоном сказал:

   - Добро, майор. Действуй. Потом мне доложишь. Чем бы ни закончилось… Понял? И не по телефону, лично мне.

  … Даже видавший виды доктор Фастовский ахнул, увидев развороченный автоматной очередью живот старшего лейтенанта. Было чудом, что он до сих пор не отдал Богу душу. И Яков Давыдович сразу же приступил к безнадежной операции, потому что на обдумывание хоть какого-нибудь плана не было времени: тонкая ниточка, на которой держалась жизнь комбата, могла оборваться каждую секунду. И он резал, сшивал, отсекал размозженные ткани, перевязывал кровоточащие сосуды, промывал дезинфицирующим раствором и опять резал, сшивал, дезинфицировал, перевязывал сосуды... Со стороны могло показаться, что его руки действовали самостоятельно, сами по себе, с неуловимой точностью, и каждое их движение отодвигало угрозу смерти - совсем  немного, на миллиметр или минуту, зато неотступно, шаг за шагом. Но иногда и эти руки бессильно опускались, потому что они принадлежали не Богу, а смертному человеку, и для них был положен предел возможного. И тогда интеллигентнейший доктор Фастовский начинал ругаться последними словами, осыпая площадной бранью себя, войну и этого проклятого комбата, подставившегося под автоматную очередь, а теперь не желающего помочь спасающим его людям. А еще доставалось учителям Якова Давыдовича, великим хирургам Склифосовскому и Юдину, которые втравили его в свою проклятую хирургию. Стал бы он невропатологом или отоларингологом, чем плохо, и горя бы сейчас не ведал, чтоб вас всех на куски разорвало! И преодолев секундное отчаяние, снова с головой погружался в работу. Неожиданно его союзником оказалось сердце комбата. Оно работало на удивление надежно и четко. Такое сердце предназначалось для долгой жизни, на сто и более лет, и было бы преступлением позволить ему остановиться до этого срока. А потом, словно в награду за упорство Якова Давыдовича или сердца старшего лейтенанта, или того и другого, вдруг забрезжила слабая надежда. Настолько слабая, что никто, кроме доктора Фастовского, не уловил ее, и сам он не мог объяснить, откуда она взялась и какие ее приметы, но он почувствовал сладкий холодок, перехвативший дыхание, и понял его смысл, и поверил в благополучный исход. Спустя несколько минут, и другие хирурги тоже поняли это, но именно такие минуты и определяют дистанцию между просто квалифицированными врачами и врачом-чудодеем. А Яков Давыдович ощутил мощный прилив энергии и еще решительнее углубился в операцию, которой пока не видно было конца. Он понятия не имел, сколько прошло времени, не чувствовал подгибающихся от изнеможения ног, он забыл обо всем, и, казалось, мир сузился для него до нескольких квадратных сантиметров операционного поля, где из кровавого месива постепенно начало формироваться нечто, напоминающее человеческие внутренности. И теперь в его по-прежнему яростной брани звучали насмешливые и торжествующие нотки победителя.

   И, наконец, наступил момент, когда Яков Давыдович уверенно сказал:

   - Все. Зашивайте.

   А сам, как слепой, двинулся к стоящему около стены клеенчатому топчану, тяжело рухнул на него, едва не промахнувшись, и сразу же провалился в темноту, то ли уснул, то ли потерял сознание. С него осторожно стащили сапоги и укрыли одеялом, а потом ушли, стараясь не шуметь.

   Когда Яков Давыдович пришел в себя, за окнами уже смеркалось. Он обулся и вышел из операционной. К нему бросился фельдшер-лейтенант:

   - Как вы себя чувствуете, товарищ военврач?

   Не отвечая ему, Яков Давыдович в свою очередь спросил:

   - Что с комбатом?

   - Очухался после наркоза. Сейчас спит. Ох, и работали вы, товарищ военврач! Ох, и работали… Просто уму непостижимо. С того света парня вытащили. - И преодолев робость, поинтересовался: - А вы на флоте никогда не служили?

   Яков Давыдович не понял вопроса, но уточнять не стал.

   - Ладно, ведите к нему.

   И еще целые сутки не отходил доктор Фастовский от койки старшего лейтенанта, пока не убедился окончательно, что тот будет жить. Конечно, парню еще лечиться и лечиться в тылу, и на жестокой диете он насидится, и офицером ему не быть, и придется переучиваться на инженера или учителя, зато теперь уже точно не убьют, совсем не плохо для пехотного комбата. Как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло! А военврач второго ранга Фастовский свое дело сделал, и нужно возвращаться в свою дивизию к другим раненым. Поэтому Яков Давыдович распрощался с персоналом госпиталя и отправился в штаб армии доложить командующему, как было приказано.

 К нему кинулся сияющий адъютант командующего:

   - Знаем, уже знаем: из госпиталя звонили. Но вы пройдите к нему. Приказал, чтоб сразу и без доклада.

   Когда Яков Давыдович, невольно робея, вошел в кабинет, командарм оборвал доклад какого-то генерала и так стиснул доктора, что у того заныли ребра.

   - Спасибо тебе, друг. Теперь я должник твой до гроба. Проси, что хочешь.

   А на войне о чем просить? Мелькнула отчаянная мысль: пусть даст отпуск на сутки, чтобы отоспаться. Да нельзя. Он и так в своем медсанбате долго отсутствовал, а дивизия должна вот-вот в наступление переходить, значит, главному хирургу работы будет по самую затычку.

   - Одна просьба, товарищ командующий: войну скорее кончайте.

   - Ладно, сделаем, что возможно, - повторил генерал слова доктора Фастовского, сказанные в операционной два дня назад. - А ты запомни: если нужда какая - прямо ко мне.

   И вот возникла нужда, большей и придумать невозможно. Узнав о происходящем от своего начсанарма, командарм пришел в ярость:

    - Крысы тыловые, сволочь бюрократическая! Он людей спасает, ему бы в ноги  поклониться, а они его угробить хотят! Ничего, я им устрою, сто лет помнить будут!

   И тут же, связавшись по ВЧ с одним из руководителей ПУРа, сказал, что лично знает Якова Давыдовича Фастовского как великого хирурга и преданного партии коммуниста, что ручается за него целиком и полностью, и пока он, генерал Поташник, командует армией, волос с головы этого доктора не упадет.

    - А если вы у него партбилет отберете, так я ему свой отдам. А мне его, между прочим, товарищ Сталин под Царицыным вручил.

   В его словах были  вызов и угроза, и там, в ПУРе, это так и оценили. Партбилет он, конечно, никому не отдаст, глупости это, но пожаловаться товарищу Сталину может вполне. А что решит Верховный, неизвестно. Он сейчас к своим генералам прислушивается больше, чем к партработникам и даже к чекистам. Вот что война с людьми делает, даже Иосиф Виссарионович изменился… Так стоит ли рисковать из-за какого-то еврейчика? Пусть себе воюет и лечит или еще что-нибудь, пока не убили. А надо будет, так все равно до него доберемся и до этого командарма с подозрительной фамилией Поташник тоже. И, после многозначительной паузы, из ПУРа сказали, что товарищ генерал прекрасно понимает: на фронте нужна повышенная бдительность, и поэтому соответствующим товарищам приказали провести проверку, ибо допущено серьезное нарушение партийной дисциплины, а почему: по легкомыслию или по злому умыслу - совсем не одно и то же, но поручительство командарма стоит многого, так что пусть товарищ Фастовский не волнуется: он для партии и родины человек непотерянный и небесполезный,  и может работать спокойно.

   И Яков Давыдович, оставленный в покое, "работал спокойно" до конца войны и после нее тоже. С Поташником он больше не встречался, даже поблагодарить за помощь не успел, потому что генерал-полковника внезапно на другой фронт перевели.

    А в конце 1946 года Якову Давыдовичу сказали, что он подлежит демобилизации. Сначала обрадовался, до чертиков надоело форму носить, а потом испугался: "А как дальше жить?" В Москве в это время антисемитизм начал набирать такие крутые обороты,  будто у Гитлера эстафету перехватили. Значит, самое большее, на что можно рассчитывать, - работа в районной поликлинике или ординатором в больнице, а как семью кормить, даже если на полторы ставки устроиться? Кроме того, в поликлинику или больницу  могут не взять, потому что он - кандидат наук, зачем им такого, а куда-нибудь престижнее - так там евреи даром не нужны… И не умеет он ходить, устраиваться, просить… И вдруг неожиданное предложение из Управления кадров: перевод в Министерство внутренних дел. Это что - в милицию? Да, в милицию. А не хотите, не надо, и милостью просим на гражданку. Пожалуйста. Знаете что, товарищ майор, не спешите, подумайте, посоветуйтесь с кем-нибудь, а завтра скажете: туда или сюда. И он пошел советоваться с «кем-нибудь», а кем? – ну, ясное дело, со своей женой Идусей, с которой прожил много лет и которая была ему и мамкой, и нянькой, и доброй советчицей. А еще кем? Ну, ладно, сейчас не до уточнений…

                                                                  *       *       *

   Яков Давыдович Фастовсий родился в конце Х1Х века, в провинциальном Житомире. Гимназию он окончил с золотой медалью и, значит, получил право поступать в университеты Российской империи, сверх шестипроцентной нормы. На семейном совете решили: учиться в Москве или Петербурге, подальше от этой юдофобской Украины! А там, что - лучше? Может, и не лучше, но то, что не хуже, яснее ясного: хуже быть не может! А на кого учиться? Он с детства писал стихи и по-еврейски, и по-русски, мечтал писателем сделаться. Но родители, как говорила бабушка Голда, встали окунем.

   - Что? Мешигинер! Мы от себя будем последний кусок отрывать, чтобы ты человеком стал, а не стрекулистом, газетным маракой! Забыл, что у тебя три сестры малолетние…

   В перерывах между гневными тирадами мать начинала плакать, а отец тяжело вздыхал и горестно разводил руками: эх, не те сейчас времена, когда отцовское слово законом считалось. Он, помощник аптекаря, всю жизнь смотрел на врачей, как на представителей высшей расы, и надеялся, что его Яков… И вот теперь он слышит от сына… а чего стоило учить его в гимназии… и теперь в благодарность за все это… Все! все!! все!!! - буду учиться на врача, только пусть в доме будет тихо! А втайне решил: приживется в Москве, осмотрится, а там видно будет.

   Однако вскоре Яков так втянулся в учебу, что не до стихов стало. К несчастью, вскоре скоропостижно скончался отец, и всякая поддержка из дому прекратилась: отрывать от семьи уже было нечего. И раньше загруженный донельзя студент Фастовский теперь  крутился, как белка в колесе, чуть ли ни сутками напролет. Лекции, лаборатории, анатомический театр и снова лекции, библиотека, анатомка - и так без конца, и при этом нужно было давать уроки ленивым и бестолковым гимназистам, а по ночам  заниматься переводами и перепиской бумаг, иначе он умер бы с голоду. Спал он, конечно, четыре-пять часов в сутки и голодным был постоянно, но что делать… Единственной отрадой были субботние посещения синагоги, где иногда зажиточные евреи  приглашали студенческую голытьбу пообедать в их семье. Но даже там Яков не всегда разрешал себе поесть, как следует. Стеснялся, что покажется нескромным и жадным, а поэтому едва-едва прикасался к лакомой пище. А если ловил косые взгляды хозяйки, то кусок вообще в горло не лез.

   Но однажды его пригласил важный господин в дорогих заграничных очках и расшитой золотом ермолке.

   - Если не возражаете, пройдемся пешком. Здесь недалеко. И погода прекрасная.

   По дороге они разговорились. Оказалось, случай свел Якова с известным врачом Фридрихом Манусовичем Фельдманом. А тот обрадовался, узнав, что его спутник учится на медицинском факультете.

   - Вот это да! Интересное совпадение, не правда ли? А может, не совпадение? Вы, молодой человек, в судьбу верите? Я верю…

   В богатом доме доктора Фельдмана все дышало уютом и доброжелательностью. Якова посадили за стол между женой хозяина Фридой Ионовной и его дочерью Идусей, и обе женщины наперебой подкладывали в тарелку студента вкусную еду. А он очень удивился, увидев среди прочей вкуснятины ломтики свиного сала на продолговатом серебряном блюде. Бело-розовые, полупрозрачные, с коричневой корочкой и в крупных кристалликах соли, они сами просились в рот, но - упаси Господи, как можно!

   - Ешьте, молодой человек, - весело сказал доктор Фельдман, поняв недоумение студента. - Лучшая закуска под водку. И поверьте, никакого греха. Бог - не врач, чтобы людям диету назначать. Его, знаете ли, интересует не то, что в рот, а то, что изо рта…

   Позже Яков убедился, что Фридрих Манусович был веселым вольнодумцем и чуть ли ни безбожником, а в синагогу ходил, чтобы не терять реноме в глазах своей многочисленной и богатой еврейской клиентуры.

   После обеда мужчины уединились в кабинете доктора Фельдмана. Он угостил своего гостя коньяком и дорогими папиросами и завел разговор на медицинские темы. По существу, это был экзамен, но в такой замаскированной форме, что Яков при всей своей мнительности не заметил подвоха.

   - В моей практике однажды был такой случай… До сих пор не уверен, что поступил правильно… А что бы вы сделали на моем месте? Да-а-а? Ну, не уверен, что вы правы. Хотя… А здесь, пожалуй, могу с вами согласиться.

   Спустя час, Фридрих Манусович довольно откинулся в кресле.

   - Что ж, я сразу почувствовал: из вас выйдет толк. А не хотите помогать мне в свободное время? Ну там, во время приемов кое-что или в аптеке. Потом посмотрим. Условия такие: каждый день обедаете и ужинаете у меня плюс десять рублей в месяц. Ну? Подумайте…

   О чем тут думать, Господи?! Поверить невозможно, какое счастье вдруг привалило! Значит, не надо бегать по урокам, вдалбливать латынь всяким недоумкам и калечить глаза по ночам. А главное, он сумеет хоть изредка помогать матери, пусть небольшие деньги, но для нее и это поддержка.

   Вскоре он отоспался и даже поправился. И штаны, пардон, приличные купил. Правда, работы было много, доктор Фельдман даром не платил. Но последним дураком нужно быть, чтобы на такое жаловаться. Тем более, что в доме все работали, даже Фрида Ионовна, даже Идуся, студентка консерватории, девушка 25-26 лет, то есть несколько  старше Якова, не очень красивая, но миловидная и веселая. Иногда они засиживались до позднего вечера, раскладывая по коробочкам какие-то пилюли или заполняя бланки и таблички. Работа механическая, и молодые люди непринужденно болтали, чтобы было не так скучно. И как-то Яков проговорился, что раньше писал стихи. Идуся и пристала с ножом к горлу: покажите да покажите, пока не добилась своего. Прочитав с десяток стихотворений, она пришла в восторг:

   - Яша, вы же замечательный поэт, ну, просто второй Блок или даже Игорь Северянин! Вы должны немедленно отнести эти стихи в какой-нибудь журнал. Пусть их люди читают!

   Что еще нужно начинающему стихотворцу, если не восхищение интеллигентной симпатичной девушки! В редакции он, правда, не пошел, не до того было, зато снова начал сочинять стихи  и посвящал их уже не книжным красавицам Сольвейг или Беатриче, а живой очаровательной Идусе. Она, когда узнала об этом, вспыхнула, как маков цвет, и сделалась такой красивой, хоть картину с нее рисуй. 

   A спустя несколько месяцев, закончив прием больных, Фридрих Манусович сказал:

   - Задержитесь, коллега. Нужно поговорить.

   И раскурив сигару, продолжал:

   - Вы мне нравитесь, Яков Давыдович. Я бы рад с вами работать и дальше. Но вот какое дело… Вы проводите много времени наедине с моей дочерью. По-моему, она увлечена вами. Что ж, вполне естественно. Однако Москва, знаете ли, - большая деревня. Долго ли ославить девушку… Так вот, если ваши намерения серьезны, я ничего не имею против, и Фрида Ионовна, надеюсь, тоже. Если же нет, нам придется расстаться.

   От неожиданности Яков чуть папиросу не проглотил. Да у него и в мыслях ничего подобного не было. Кто он такой, чтобы иметь серьезные намерения, - ни два, ни полтора, голодранец, нищий студент, опереточный персонаж. И вместо ответа на поставленный вопрос, он забормотал какую-то куртуазную чушь, что о таком счастье и мечтать не смел, а поэтому…

   - Вот и отлично! - поспешно перебил его обычно неторопливый доктор Фельдман. - Такой зять мне подходит. Значит, поговорим о деле.

   - О каком деле? - опешил Яков.

   - То есть как - о каком? Думаете, семейная жизнь - одни радости? Семью, знаете ли, кормить и одевать надо. А я сейчас большого приданого за Идусей дать не могу. Но не обижу ни вас, ни вашу семью. А закончите учебу, возьму в свою клинику, так сказать, младшим компаньоном.

 Студент Фастовский, хлопая глазами, изумлялся неожиданно свалившейся на него невесте, предстоящей женитьбе и золотому дождю, готовому пролиться на его голову. И больше всего его радовала мысль, что теперь, наверное, матери и сестрам станет полегче.

   И вот он прожил с Идусей долгие годы. Все случилось  за это время: и войны, и революции, и кошмар тридцать седьмого…. Но всегда Идуся  была рядом с ним, преданная еврейская жена и нежная мать их дочери  Ирочки. Чего же больше? Яков верил Льву Толстому, что все семьи счастливы одинаково, а он, кажется, счастлив, значит, и у других то же самое, стало быть, от добра добра не ищут.

   Так и жил он спокойно и благополучно, пока не встретилась ему Светлана. Ничего особенного в ней не было, не такая уж красавица и ненамного моложе Идуси. Но только тогда Яков понял, что вся его предыдущая жизнь, такая, в общем-то, уютная и благополучная, была подобна отрывному календарю: день за днем мелькают однообразные серо-белые листки, а в их замети и редкие красные цифры незаметны. Все по расписанию: завтрак, обед, ужин, а назавтра все сначала. И ночи их были как бы продолжением ужина - ну  там, стакан кефира с витаминной булочкой, не очень вкусно, но, говорят, полезно, а главное, не перегружает перед сном. Так уж повелось с их первой брачной ночи. Да и сама эта ночь… Она была первой не только для них обоих, но и для каждого в отдельности. И лучший студент медицинского факультета Яков Фастовский, знающий назубок анатомию и физиологию человека, в друг все забыл и замучил и жену, и себя топорными бездарными действиями. Может, это повлияло на все дальнейшее, а может, и не это, кто знает… Потом, конечно, все вошло в нормальную колею. Идуся никогда не отказывала мужу, но так, будто он просил чаю налить или бутерброд сделать. Ни разу первой не позвала, не увлекла, не взбудоражила. А если целовала, провожая на работу, то как папу с мамой, а позже Ирочку. Она, словно стесняясь мужа, любила надевать длинные ночные рубашки с воротничками под горлом и кружевными манжетами на запястьях. Кажется, Яков Давыдович ни разу не видел свою жену обнаженной, а грудь ее разглядел, когда она кормила дочку.

   Да, многого он не знал и, наверное, никогда бы и не узнал, не будь Светланы. Только с ней открылось ему, что  мир может сверкать радужным многоцветьем, и стало ведомо, что такое изматывающее ожидание и непреодолимое влечение, и страх, что новая встреча может не получиться, и горечь, что она рано или поздно закончится. И еще он узнал, как захлестывают шею нежные и властные руки, как открывается навстречу раскаленный рот, и что такое трепещущее от радостного ожидания тело, и какое блаженство ощутить не скользкий шелк, а живую теплую кожу, словно прирастающую к твоей. И полное слияние с другим человеком, и безумное желание, чтобы так оставалось навечно. Не представлял раньше Яков Давыдович, что можно быть таким безоглядно счастливым и что он может давать такое же счастье другому человеку.

   И, о чудо! Переживаемое им хмельное состояние не уменьшало его работоспособности и энергичности, не снижало ясности мышления и профессионального мастерства, наоборот, обостряло эти качества до предела, до красной черты. Он ощущал себя спортсменом, способным побить все рекорды. Ах, какое это было время! До чего ему было легко и радостно! Как удавалось все задуманное и, казалось, не существует в мире ничего недоступного. Он провел несколько уникальных операций, о которых долго говорил весь хирургический мир, написал статьи и брошюры, защитил диссертацию. А сама эта защита - есть что вспомнить! Потом уже, во время банкета, один старый профессор сказал: "Знаете, коллега, с вашей стороны была не защита, а нападение. Защищались ваши оппоненты, причем, безуспешно". Одно огорчало: Светлана не видела этого, потому что он, крепя сердце, так решил, хотя все свои  успехи связывал с ней: все озарялось блеском ее глаз, ее улыбкой, ее лучезарным именем.  Уж как она просила, ну, хоть за дверью в коридоре постоять и послушать, а он был непреклонным - нет, и все. И в жесткости его запрета прозвучал первый звоночек из будущего, поскольку  Якова пугала четко сознаваемая  опасная зависимость от этой женщины, страшило  понимание, что жить без нее не сможет, и в то же время - зреющая уверенность, что рано или поздно им придется расстаться: он никогда не оставит Идусю с Ирочкой, они без него пропадут. И расстаться нужно скорее, пока еще есть силы сделать это.

   А Светлана сплетала и расплетала побелевшие на косточках пальцы и растерянно спрашивала:

   - Как же так? Как же так?

   Она действительно не понимала, ведь никогда не мешала, ничего не требовала, соглашалась на то, что есть, если уж нельзя иначе. Яков Давыдович бережно гладил ее волосы, совсем  как  маленькую Ирочку, а потом поднялся и ушел навсегда. Оказалось, и такое можно пережить. Только много дней больно торчала в сердце острая ледяная сосулька. Но и она таяла понемногу, и все возвращалось на круги своя. Правда, работалось уже без того лихорадочного подъема, и нарастало ощущение, что в его жизни ничего подобного больше не произойдет. И может быть, так даже лучше. Вот именно в те дни Яков Давыдович впервые задумался, любил ли он когда-нибудь Идусю по-настоящему и любит ли теперь, а впрочем, какое это имело значение… И он отмахивался от мысли: а чего же, собственно, ему не хватало в семейной жизни, вроде, все было, и привязанность, и доброта, и молодое чувство, наверное, тоже. А потом понял: никогда не было восторга. Ну, не было - так не было, значит, и без восторга жить можно. Но иногда глубоко внутри шевелилось глухое, почти неосознанное недовольство женой, из-за которой  он недополучил от жизни такое, чему и названия нет.

   На фронте Яков Давыдович жил монахом, хотя вокруг него, главного хирурга, постоянно крутились молоденькие медички. Разные у них были мотивы: и корыстные, и бескорыстные, кто на фронте в женщин посмеет камень бросить? Хоть медсанбат, а тем более, армейский госпиталь - не передний край, пусть и не глубокий, да все же относительный тыл, но война и есть война, все там под смертью ходят - значит, любое, даже мгновенное, счастье ценить надо, а то ведь вчера не смог, сегодня постеснялся, а завтра, глядишь, и поздно… Но была среди этих женщин одна, та самая хирургическая сестра Катя, которая не бросила его в 41-м году, а потом все месяцы и годы войны была рядом и преданно и влюблено смотрела на своего равнодушного кумира. Это видели окружающие и считали, что именно из-за нее он не замечает других медичек, как же, ППЖ с большим стажем. И ошибались. Ничего между ними не было, и не потому, что эта девушка не нравилась Якову или он не понимал, как Катя к нему относится. Его неотступно преследовал страх сравнения. Один раз такое сравнение чуть не погубило его и  семью, хватит, на всю жизнь закаялся.

   А спустя полгода после окончания войны, Катя, уже демобилизованная и переодетая в красивое шелковое платуье, сказала ему, что выходит замуж за вылечившегося капитана и они уезжают к его родителям, на Орловщину. Яков Давыдович растерялся и молча смотрел на ее побледневшее лицо и дрожащие губы, чувствуя, что тоже бледнеет. Так они стояли безмолвно, и оба понимали: из их жизни одновременно и  безвозвратно уходит то, о чем, возможно, стоило бы и пожалеть.

 … А сейчас он шел посоветоваться с Идусей, как поступить. Собственно говоря, о чем советоваться, все было ясно. Он, по сути дела, единственный кормилец в семье. Ирочка к этому времени успела выйти замуж, родить двух дочек и выгнать мужа. Девочки постоянно болели, и она больше с ними сидела дома, чем работала. Идуся со своим консерваторским образованием моталась по детским садам - где на половину, где на четверть ставки, получая за это копейки. Значит, вся надежда на деда. Выходит, нужно принимать предложение, пока не поздно, ничего страшного, в милиции тоже люди, а где люди, там болезни, а где болезни - всегда нужны врачи. Поэтому и он пригодится. Силлогизм получился на славу, и это убеждало и успокаивало.

   Первый же день службы на новом месте принес много неожиданностей. Оказалось, что "абонементный ящик", куда его направили, - не госпиталь, не санаторий, а тюрьма, причем, особого типа. И он назначен туда начальником крошечной медицинской части.

   И в первый же день, с утра, когда Яков Давыдович еще не успел даже толком осмотреться в своем кабинете,  позвонила секретарша начальника:

   - Товарищ полковник приказал, чтобы вы спустились в комнату номер "ноль-один". Это в подвале. Трубочку свою захватите.

   Оказавшись в этой комнате, он увидел там  начальника тюрьмы полковника Кучина и несколько незнакомых человек.

   - Здравствуйте, доктор… Знакомьтесь: прокурор, член коллегии адвокатов, наши сотрудники… И садитесь, - скороговоркой проговорил  полковник. Он сняв телефонную трубку и коротко сказал: - Давайте.

   Два сержанта ввели в комнату человека в наручниках.

   - Снимите с него… Ожидайте за дверью, - приказал полковник и кивнул прокурору: - Начинайте.

   Тот поднялся и как-то бесцветно, без всякого выражения, произнес:

   - Фомин Иван Степанович… Уведомляю вас, что Президиум Верховного Совета отклонил ваше ходатайство о помиловании. Приговор остается в силе и будет приведен в исполнение в течение сорока восьми часов.

   - Вы поняли, Фомин? - вмешался полковник. - Вопросы или просьбы есть? Хотите сказать что-нибудь? Нет? Тогда все. Идите. Конвоиры проводят вас в камеру.

   Лицо Фомина ничего не выражало. Может быть, потому что плохо понял слова прокурора или ничего другого не ожидал, заранее смирясь с неизбежным. Он медленно обвел глазами всех, находящихся в комнате, будто запомнить хотел, повернулся и пошел к выходу. Несмотря на внешнее спокойствие, его походка странно изменилась. Казалось, он падает на каждом шагу и лишь в последний момент успевает выставить вперед то левую, то правую ногу. Подойдя к двери, Фомин пытался открыть ее, но она почему-то не поддавалась. Произошла секундная заминка, и,  словно воспользовавшись этим, один из "наших сотрудников" быстро вскинул руку. Раздался негромкий звук, будто в ладоши хлопнули. Фомин ткнулся носом в дверь и сполз на пол. Около него очутился человек с фотоаппаратом и начал делать снимки с разных позиций. А один раз он поддел носком ботинка подбородок Фомина, чтобы придать его голове нужное положение.

   Яков Давыдович сидел, не сознавая, что происходит. Из оцепенения его вывел резкий голос полковника:

   - Доктор, приступайте к своим обязанностям.

   - Что? К каким обязанностям? 

   - Вас что - не проинструктировали? Нужно засвидетельствовать факт смерти расстрелянного. Быстро, майор, не теряйте времени!

   Доктор Фастовский медленно поднялся и отправился выполнять свои обязанности. Ему показалось, что у него теперь та же походка, которая была у Фомина минуту назад: падал и удерживался на ногах в последний момент. Засвидетельствовать - что там засвидетельствовать… Выстрел в затылок с трех шагов из крупнокалиберного пистолета. "Проникающее пулевое ранение в область мозжечка… Мгновенный летальный исход… Exitus letalis extremalis…" - складывались в голове стандартные фразы. Все же он нашел силы, преодолев нахлынувшую дурноту, осмотреть тело Фомина: пощупать пульс, оттянуть веко и приложить к груди чашечку фонендоскопа.

   А когда сержанты вынесли труп и все разошлись, полковник Кучин завел Якова Давыдовича  в свой кабинет. Там он налил полстакана коньяка и сказал:

   - Выпейте, доктор, это - как лекарство. - И продолжал спокойным доверительным тоном: - В первый раз такое всегда трудно. По себе знаю. Однако нужно понимать, что происходит. Во-первых, мы привели в исполнение законный приговор  "высшая мера наказания", и его подтвердили во всех инстанциях. А во-вторых… Мы не человека расстреляли, мы бешеного волка извели. Да отдай мы его на людской суд - на части бы разорвали! Знаете, что такое этот Фомин? Пять судимостей, три побега. Десять убийств, только о которых точно известно. При последнем побеге старшину-сверхсрочника убил. Парень всю войну прошел, царапинами отделался, а здесь от такой мрази… А недавнее его дело… Девятиклассницу зарезал. Просто так, даже не изнасиловал. И грабить у нее было нечего: сережки копеечные да в сумочке три рубля… А самому-то только 26 лет, а ну, проживи он до нашего возраста - представить страшно… Вы, Яков Давыдович, о нем не думайте. О жене и дочке думайте, от какой опасности мы их сегодня избавили. Встреть их Фомин в темном месте… Ладно, довольно с вас для первого случая. Идите домой, отдохните. Может, машину дать?

   - Спасибо. Я пешком пройдусь. С мыслями нужно собраться.

   - Тоже верно. Ну, до свидания.

 

  … В ушах доктора Фастовского настойчиво звучала строчка Пастернака: "Вынос кисти по цели и залп на бегу". Помотав головой, чтобы избавиться от нее, Яков Давыдович пытался осмыслить происшедшее. Конечно, он  понимал, раз уж в стране приговаривают к расстрелу, то кто-то приводит приговор в исполнение. Впрочем, поговаривали, что никаких расстрелов на самом деле нет, их заменяют пожизненными каторжными работами на урановых рудниках, а там пожизненный срок означает год, не больше. Однако, кто мог поручиться за достоверность таких слухов? Но если действительно расстреливали, то взору рисовалось серое предутреннее небо с неяркими звездами, каменная стена, испещренная следами пуль, выстроенный взвод и вежливый вопрос: "Ваше последнее желание?" прежде, чем завязать глаза. А после команда: "Пли!", дружный залп из десяти стволов и красиво падающее тело. Была в таком действе какая-то таинственная жутковатая романтика. Откуда это: из "Овода" или Стендаля? Хотя, если честно, ничего подобного ему никогда не рисовалось, мало ли у него было своих забот… И сегодня, скорее всего, представил по контрасту с тем, что случилось у него на глазах: никакой романтики не было, а просто - бац! - и не стало человека, будто муху на стене прихлопнули.

    А с другой стороны, что, собственно, произошло? Он, хирург с огромным стажем, видел множество смертей и до войны и на войне. Почему же эта смерть так потрясла его? Может быть, потому, что в ней не было никакой таинственности. Человек не знает  времени и места встречи с роком. Разве что самоубийцы. А здесь не было никакой тайны. Все было известно до сантиметра и минуты. Прямо "Баллада Рэдингской тюрьмы" какая-то! И еще. Он, врач, привык бороться со смертью до последней возможности и даже, когда никакой надежды не оставалось. А здесь на его глазах умер молодой, физически здоровый человек. И нельзя было ни препятствовать его смерти, ни помочь ему, возникни вдруг такая необходимость. Действительно, если бы Фомин не скончался сразу, ну, дернул бы в последний момент головой, потом корчился  бы и хрипел на полу комнаты "ноль-один", и его бы, раненого, добили повторным выстрелом, - то доктор Фастовский оставался бы безгласным свидетелем… Как это понять? Как примирить со своей совестью, долгом врача, клятвой Гиппократа? Есть ли более неестественное, чем положение, в которое он попал? Поэтому в голове сумбур, и сейчас невозможно разобраться во всем до конца. Возможно, позже сумеет, а так, чтобы сразу - нет. 

   Но оказалось, что и сейчас кое-что получается. Как они там говорили: "высшая мера наказания", значит, расстрел, смерть. Но разве можно наказать человека смертью? Конечно, нельзя. Любое наказание преследует цель исправить провинившегося, даже преступника, даже самого закоренелого. Пусть одумается, раскается, отстрадает свою вину и вернется в общество совсем другим - пусть даже под страхом нового, еще более жестокого наказания. Если же приговаривают к пожизненному заключению, значит, вина преступника столь ужасна, что нужно весь остаток жизни мучиться и прощения у своих жертв просить. А мертвый уже никогда не раскается и не исправится. Значит, смертная казнь - и не высшая мера наказания вовсе. И вообще, не наказание. А что? Вот в Святом Писании сказано: "Кто ударил человека так, что он умрет, да будет предан смерти". То есть, убил - своей смертью плати! Жизнь за жизнь. А если кто-то убил двух, пятерых или десятерых, как этот Фомин? Невозможно в отместку убить человека более одного раза.  Выходит, такой преступник преступил границу добра и зла. Такому уже все безразлично, жизнь ему не принадлежит, она обречена как искупление за первую жертву. Стало быть, все последующие убийства остаются безнаказанными: нечем за них платить! И упоенный своей безнаказанностью, преступник начинает убивать налево и направо, как хорек, попавший в курятник. А может, ему очень жаль себя, и он хочет отомстить всем подряд за свою нескладную судьбу. Но кто ему виноват, и кто должен платить за его грехи? Тот старшина-сверхсрочник или подвернувшаяся под руку девятиклассница? Верно сказал полковник: бешеный волк, зверюга, тварь, от которой нужно защищать людей, общество. Получается, уничтожение таких волков есть социальная защита невинных людей, необходимая, к сожалению, профилактика. А почему "к сожалению"? Скорее наоборот. Когда-то, лет двадцать назад, в "Уголовном кодексе" так и было записано: "высшая мера социальной защиты". И он, доктор Фастовский, волей обстоятельств стал даже не участником, а свидетелем такой санитарной акции. Гордиться этим, конечно, не приходится, но и терзаться нечего: если бациллу газовой гангрены пенициллином уничтожают, это что - тоже убийство? Побольше бы таких убийств было!

   А еще Яков Давыдович был уверен, что со временем притупится острота первого впечатления. С ним такое случалось неоднократно: и после первого посещения анатомки, и после того, как он впервые не смог спасти человека, и тот скончался на хирургическом столе, да мало ли… В общем, так оно получилось и на этот раз. Только постоянно угнетало, что он ничего не может рассказать Идусе. Не потому, что боялся, вдруг она проболтается, ей-то Яков верил больше, чем самому себе. Просто нельзя было приобщать ее к тому аду, который, несмотря на все доводы разума, скрывался в его душе. Поэтому он говорил жене, что работает в закрытом медицинском учреждении, и это, в общем-то, было правдой: его часто приглашали на консилиумы или на операции в больницы и госпитали, да и в своей медицинской части он ежедневно принимал больных. Однажды к нему явился один из "наших сотрудников", тот самый, который стрелял чаще других. Жаловался на головные боли, бессонницу, потерю аппетита. Доктор Фастовский осматривал его с повышенном вниманием, будто надеялся выяснить, что происходит в душе этого человека. Но, разумеется, ничего не обнаружил, кроме начинающейся гипертонии и потрепанных нервов. Хотел спросить о чем-то таком, да не решился: он не поп, а его кабинет не исповедальня. Назначил курс лечения и велел показаться через две недели. Вот и все. Так и тянулись дни за днями, похожие друг на друга. Хотя периодически выдавались такие деньки, что нарочно не придумаешь. И вспомнить страшно, как однажды осужденный валялся в ногах, плакал и просил, чтобы пощадили… А когда Яков Давыдович вернулся домой,  Идуся, всполошившись, спросила:

   - Что случилось? На тебе лица нет. Сложная операция была? А как больной - будет жить? - И он посмотрел на жену с таким ужасом, что она больше никогда вопросов не задавала. Наверное, что-то почувствовала.

                                                                   *      *      *

     Однажды полковник Кучин ознакомил доктора Фастовского с новым приказом Министра, где, в частности, говорилось: 

   " - Каждого, приговоренного к высшей мере наказания, подвергнуть медосвидетельствованию на предмет определения состояния здоровья;

      -  При положительном заключении приговор привести в исполнение в течение 48 часов;

      - При обнаружении  у обследуемого заболеваний согласно перечня (см. приложение 1), такового лечить в санчастях соответствующих учреждений (см. приложение 2) до выздоровления, после чего медицинское освидетельствование повторить;

       - Ответственность за исполнение приказа возложить на начальников и начмедов соответствующих учреждений (см. приложение 2)..."

   Дальше Яков Давыдович не читал. Он понял, что роль его круто меняется. Если раньше он был как бы сторонним наблюдателем и включался в игру, когда все было кончено, теперь он становился полноправным участником расстрельной команды. Если раньше он имел дело с трупом, то теперь он должен был засвидетельствовать возможность убить человека. Он - доктор Фастовский! Все его существо противилось этому. Однако, если носишь погоны майора, пусть даже медицинской службы, то всякие "хочу - не хочу" и "могу - не могу" в расчет не принимаются. И все же он сделал отчаянную попытку  выкрутиться:

   - А кому это нужно? Если человека все равно расстреляют, зачем его ожиданием смерти мучить? Есть у него насморк или нет, какая разница… А если он хроник, диабет у него или там туберкулез, что я его буду здесь всю жизнь лечить? И кроме того…

   - Ты, доктор, демагогией не занимайся, - оборвал его полковник. - Видишь, кем приказ подписан? Вот  ему и вопросы задавай, только я тебе не советую: целее будешь. И лишнего на себя не бери, понял? Твое дело петушиное: прокукарекал, а там пусть и не рассветает. Ты - врач, и делай свое дело. Диагноз поставил - и все. Дальнейшее тебя не касается. И заруби себе на носу: не дай Бог по жалости или еще почему-то давать кому-нибудь липовые отсрочки. За такие художества можно не только погоны потерять, но и головы лишиться. Нас проверяют не хуже пивного ларька. И своих стукачей тоже хватает. А ты почаще "Дела" своих пациентов читай, так не будешь дурью маяться. Вы свободны, - завершил полковник официальным тоном.

   Ну, куда денешься, вновь пришлось подчиниться. Одно утешение: добился поблажки, что будет этим делом заниматься в очередь со своим недавно назначенным помощником, чтобы тот, кто подписывал то самое заключение, не шел в комнату "ноль- один" и не глядел в глаза человеку, которого твоя подпись поставила под дуло пистолета. А второе утешение, что до пенсии совсем немного осталось, можно будет дома сидеть, с внучками возиться или подрабатывать где-нибудь понемножку, почему бы и нет… И еще ему обещали при увольнении подполковника присвоить, может, и не обманут, у него же все права. А пока нужно терпеть. В самом деле, что от него зависит, что он может изменить? Правильно сказал полковник: его дело петушиное. Но почему-то именно с этого времени сердце начало прихватывать всерьез.

                                                                *        *       *

   В кабинет доктора Фастовского ввели человека лет тридцати с небольшим. Человек как человек. Нормальное телосложение. Средний рост. Открытое лицо, на котором ни один Ламброзо не смог бы найти следов порочности и преступных наклонностей.

   - Раздевайтесь.

   Пока тот снимал тюремную одежду, Яков Давыдович листал подшитые страницы "Дела". По совету полковника Кучина, теперь он делал это систематически. Действительно, такое чтение помогало "не маяться дурью". Не всегда и не до конца, но все же помогало, и на том спасибо. С кем же свела его судьба на сей  раз?  Так, так: "Бабенко Игорь Сергеевич… Год рождения 1921. Во время войны был полицаем… Служил в зондеркоманде... Участвовал в карательных акциях… Работал переводчиком в гестапо… В 1944 году приговорен к 15 годам лишения свободы… Зверски убил заместителя начальника лагеря майора Рагозина… Приговорен к высшей мере наказания…" Носит же земля таких типов…

   Медицинский осмотр показал, что Игорь Бабенко обладает завидным здоровьем. А удивительно чистые тона сердца что-то напоминали Якову Давыдовичу: ну, конечно, именно так билось сердце комбата Виталия Поташника, которого он спас когда-то, давным-давно, сто лет назад.

   - Можете одеваться. Практически здоровы.

   - Значит … все? - Оказывается, об этом порядке знали не только те, кому было положено. Впрочем, чему удивляться: шила в мешке не утаишь. - И не жалко, доктор?

   Таких вопросов здесь еще ни разу не задавали. И, наверное, от неожиданности Яков Давыдович сказал:

   - У меня полсемьи в Бабьем Яре лежит. Там такие, как вы, вовсю орудовали, не только немцы. Так почему я вас должен жалеть? У вас руки по локоть в крови. Что, не так?

   - Нет, доктор, не так. Я, конечно, в карательных акциях участвовал, и стрелять мне приходилось. Но стрелять и убивать - разные вещи. Так что крови на моих руках нет. Хотя однажды было дело… На допросе в гестапо ударил нашего парня по лицу, да неудачно, кровь из носа пошла. Вот эта кровь на мне, а больше нет.

   - Выходит, били наших людей на допросах?

   - Конечно, по щекам хлестал, иначе немцы их прикладами и сапогами насмерть бы забили. Это же гестапо, не детский сад, там другого разговора не понимают. А пощечины и затрещины - может, больно и обидно, зато не опасно, здоровью в общем-то не вредит. Что я бил - все знают, а вот что я немцам переводил, сколько человек при этом спас - это кому расскажешь? Эх, давайте на чистоту: у немцев-то я по заданию райкома оказался. А где теперь мой райком, кто мои слова подтвердит? Партизанский отряд, с которым я был связан, погиб полностью. Вот так, доктор. Я об этом помалкивал, кто мне поверит, только злость в людях разжигать… Когда меня в 44-м  захватили в немецкой форме, слова не дали сказать: все ясно, предатель, фашист, к стенке, сволочь! Уцелел, только потому, что ранен был. - Он ткнул себя в шрам на груди.

   Яков Давыдович похолодел: рассказ Бабенко напомнил ему собственную историю. И у него когда-то исчез единственный свидетель, замполит дивизии, подбивший легкомысленного врача на дурацкий поступок. Доктора Фастовского тогда командарм спас. Можно сказать, своей честью и головой поручился, а за этого кто заступится… Да и надо ли?

   - А майора в лагере все же убили?

   - Нет. Его моим топором убили, я в лагере плотничал. А было так. Появился у нас новый офицер, капитан Шкурба. Для кого новый, а я его знал, как облупленного. Он в нашей зондеркоманде лейтенантом служил. Был такой гадиной свирепой, что его и немцы опасались. А к нам явился чин-чинарем, форма капитанская, ленточки орденские, нашивки за ранения… Ну, я от него подальше, десятой дорогой обходил. Но он меня тоже с первого взгляда срисовал. А тут на него положил глаз наш "кум", майор Рагозин. Он оперативник был - дай Боже, не век зеков пас.  Нюх уникальный, как у призовой ищейки. Как я понимаю, "кум" искал, кто за Шкурбой  стоит, не мог же тот все сам… Словом, копал, копал и до чего-то, может, докопался, да только у Шкурбы нюх еще лучше оказался. И решил он одним выстрелом двух зайцев убить. Ну, и нашли Рагозина с разрубленным черепом, и топор окровавленный разыскали, а на нем вся моя дактилоскопия, на пятерых хватит. К тому же, как на грех, Рагозин нас накануне припутал, когда мы чифирили. Он чайник перевернул и БУРом угрожал, а я тогда уже малость не в себе был, ну, и сказал какую-то глупость, мол, наплачешься у меня или что-то еще, не помню… Ну, все ясно: мотивы, угрозы, орудие  преступления, отпечатки пальцев. Вот и получил вышку ни за что. Хотите - верьте, хотите - нет. А я  правду говорю. Доктор, мне хоть бы неделю протянуть. Я через верных людей на Шкурбу сведения, куда надо, переслал. Пусть с меня допрос снимут как с единственного свидетеля. Я не себя спасти хочу. Все равно жить карателем, убийцей фашистским не сумею. Даже бывшим, отсидевшим свое… Ну, отбуду наказание, а как людям в глаза смотреть? То, что вы мне сегодня сказали, кто угодно повторит. Но я хочу знать, что и Шкурба от суда не уйдет. Подумайте, доктор… Ведь если он уцелеет, то как бы и вами не занялся при случае…

   - Я должен выполнить свой долг. - И, вызвав конвоиров, приказал: - Уведите его.

   А сам написал на казенном  бланке: "Практически здоров" и подписался: "Начальник санчасти а/я № А368, майор медицинской службы, кандидат медицинских наук Я.Д.Фастовский".

   Передав в канцелярию запечатанный конверт, Яков Давыдович глубоко задумался. Что же получается? Выходит, здесь не только бешеных волков истребляют. Здесь уничтожают еще и неугодных,  опасных для кого-то людей. Вот как этого Бабенко. А сколько было таких до него? И, значит, все: от полковника Кучина и до него, доктора Фастовского - обыкновенные преступники-убийцы. Хотя он-то в чем виноват? Он что - отказался лечить больного? Или поставил неправильный диагноз? А может, "зарезал" кого-то во время операции? Нет, нет и нет! Он честно делал свое дело, выполнял должностные инструкции. Ему за это оклад соответствующий положен и майорские разные накрутки. Пусть отвечает тот, кто эти инструкции пишет. Только и для этого "писателя", наверное, свои инструкции есть - и тоже для руководства и неукоснительного выполнения, а где начало всему? А те, кто с трех шагов в затылок стреляют, могут сказать не хуже: "Я по инструкции действовал. Только и делов, что за крючок потянул…" И, в общем-то, так оно и есть. А, кроме того, почему он должен верить этому Бабенко? Среди уголовной публики такие лицедеи попадаются - в МХАТ ходить не нужно.  Возможно, он побег готовит и время выиграть пытается. Бегут даже из-под расстрела, он такие случаи знает…

   Обрывая эти рассуждения, какая-то цепкая рука схватила Якова Давыдовича за сердце и начала беспощадно когтить его.

 

   Всю ночь он беспокойно ворочался с боку на бок. Снотворные таблетки не помогали. Мучительно щемило в груди. Был потерян счет крупинкам нитроглицерина. Забылся под утро, но и во сне его мучили кошмары. А проснувшись в холодном поту, он решил, что с него хватит.

   В 10 часов 30 минут того же дня полковник Кучин прочитал рапорт майора Фастовского с просьбой уволить  его в запас по состоянию здоровья. Несколько минут полковник молчал, раскатывая желваки по лицу. Было видно, что не хочет сорваться. Обычно Яков Давыдович побаивался своего начальника, а сейчас ему было все равно. Он уже чувствовал себя вне субординационных отношений. Наконец, Кучин заговорил обманчиво спокойным голосом:

   - Знаешь, Яков, я с тобой скоро антисемитом сделаюсь. Интересно, у вас все чокнутые или ты один - такой психопат, и на мое сиротское счастье мне достался…

   И вдруг, перестав сдерживаться, треснул кулаком по столу и заорал:

   - Ты что придумал, старый дурак?! Не понимаешь, что там (он ткнул пальцем в потолок) тебя сразу из кадров вышибут? Ты же седой и лысый, чтобы такие коники выкидывать! Дослужи положенное и демобилизуйся к чертовой матери, как все нормальные люди, с пенсией и всякими льготами. Да я  напьюсь в драбадан на радости, что от тебя избавился. А так что же получается: воевал, партизанил, здесь лямку тянул сколько лет, такое пережил - и все кошке под хвост?..

   Выкричавшись, он устало посмотрел на притихшего доктора:

   - Ну, что у тебя случилось, горе ты мое?

   Яков Давыдович пересказал историю Бабенко и с надеждой спросил:

   - Как по-вашему, Геннадий Петрович, это правда?

   Полковник  задумался.

   - А черт его знает. Может, горбатого лепил, а может… То-то мне в управлении намекали, чтоб не тянул с этим Бабенко. Вот, значит, куда ниточки тянутся… Его, конечно, не спасти, не в моей это власти. А насчет Шкурбы докопаюсь до истины. Если Бабенко не наврал, тот свое получит, это как Бог свят. Забери свой рапорт, Яков Давыдович, я его не видел и видеть не хочу. Иди домой, с Идой Фридриховной посоветуйся, она женщина умная и мозги тебе вправит. Может,  машину дать?

   - Спасибо. Я пешком.

   - Ну, смотри. Кажется, дождь собирается, первый за все лето. Не промокни. Ох, хоть бы покапало немножко, дышать нечем. Говорят, американцы могут в каждой комнате свою температуру держать. Ну, будь здоров. И кончай психовать, добром тебя прошу. Хоть семью пожалей…

   Тяжело передвигая ноги, Яков Давыдович шел к метро. Воздух вокруг него сгущался, насыщенный тревогой предстоящей грозы. Несмотря на полуденное время, стало сумеречно, потому что огромная многослойная туча свинцово нависла над городом. Черно-лиловая, она  зловеще клубилась от яростной энергии, переполняющей ее. А чуть ниже стремительно проносились продолговатые серо-белые клочья облаков. И вдруг выстрелило молниями - вертикальными, горизонтальными, косыми. Оглушительно и раскатисто ударил гром, один, другой, третий… Трах-тах-тах! Трах-та-та-тах! Первые капли звонко взорвались на асфальте, разбрасывая микроскопические осколки. Яков Давыдович подумал, что точно так же дождинки взрываются на его фуражке и погонах, и это почему-то показалось очень смешным. Однако он оглянулся, куда бы спрятаться. Но было поздно. Разверзлись хляби небесные, и острые, как стальные спицы, струи пронзили пространство. А потом переплелись между собой и образовали непроницаемую сеть. Он сразу же промок до нитки. Китель прохладно облепил тело, намокли галифе, даже в сапогах хлюпало. Против ожидания, это приносило удовольствие. Доктор Фастовский стоял неподвижно, прятаться было бесполезно: мокрому дождь не страшен, а идти невозможно: он физически не смог бы прорваться сквозь сплошную стену воды.

   А гроза, отбушевав свое, внезапно прекратилась. Яков Давыдович двинулся дальше, разбрасывая сапогами воду, и бормотал что-то про себя. И вдруг понял, что сочиняет стихи. Первые стихи с того времени, как он женился на Идусе. И удивительное дело: ритм четко совпадал с шагами, сами собой являлись рифмы, слова непринужденно и плотно ложились в строчки, как патроны в обойму:

 

  Огромная черная  туча

     Весь мир заслонила собой.

         И пляжникам было бы лучше,

               Не медля, убраться домой.

                   Уйти - как обидно и жалко,

                        Тем паче, что невдалеке

                            Хорошая, теплая Галка

                                На  теплом, хорошем песке

                                  И  поздно уж: молнии вспышка,

                                         И начался острый, как гвоздь,

                                               На радость орущим мальчишкам

                                                    Почти что тропический дождь…  

 

   Откуда взялись стихи о пляже? Почему? Когда он был на пляже в последний раз? Кто такая Галка? Он никогда не знал женщину с таким именем. Ну, Идуся, ну, Светлана, или Катя, та самая медсестра… А может, это вообще не женское имя, а птица? Но тогда - почему пляж? И вдруг вспомнил. Давным-давно, еще в Житомире, жила по соседству украинская девочка Галя-Галка-Галочка. Они дружили и тайком бегали купаться на реку Тетерев. Где она сейчас, Галка, что с ней?

   И, эти неуклюжие, словно юношеские стихи промыли ему душу, и он ощутил себя вновь сильным и молодым. А еще потому, что пришла уверенность: завтра он снова подаст рапорт об увольнении и на этот раз официально зарегистрирует его в канцелярии или, для надежности, пошлет по почте. Конечно, полковник Кучин по-своему прав и желает ему добра, это уже несущественно. Бог с ней, с майорской или даже подполковничьей пенсией. Он - врач, хирург, он  с голода не умрет. И его семья тоже. Наверное, его решимость укрепляло недавнее сокрушительное буйство стихии. И действительно, послегрозовое обновление переполняло и будоражило доктора Фастовского. Пьянящий образ свободы заманчиво маячил перед ним. И поддавшись его очарованию, Яков Давыдович не замечал, как начали высыхать лужи на асфальте и белесые струйки пара устремились вверх, вновь делая  воздух густым и липким. С неба одноглазо вытаращилось ослепительное, желто-белое солнце. Притаившийся было зной, стремительно и злорадно нарастая, утверждался в своих правах.

   Начинался новый этап физического и духовного истязания.

 

 

   Все персонажи и события вымышлены. Любое сходство с реальными лицами является случайным совпадением.


 
 

   
 

                                                           

Copyright © 1999-2008  by Ulita Productions