Выпуск 13, 2009.  СВЕЧА ПАМЯТИ (ПРОДОЛЖЕНИЕ)                

Ирина Роднянская

ВОСПОМИНАНИЯ ОБ АРОНЕ КАЦЕНЕЛИНБОЙГЕНЕ

 

АРОН КАЦЕНЕЛИНБОЙГЕН (9/2/1927 - 7/30/2005)

…Получив разрешение на эмиграцию из СССР (о предшествовавших чему хлопотах я толком не знала), Арон попросил сообщить мне об этом Женю Габину, свою жену, - опасался моей бурной реакции. Женя поведала – я заплакала: я теряла не просто друга, а, можно сказать, ангела-хранителя. И, как тогда думали, - навсегда. Впрочем, оно и оказалось, что навсегда. Когда «стало можно», Арон ни за что не хотел посетить постсоветскую Россию, сколько я его ни звала, стараясь возбудить его любопытство, - полуисторическая родина, запомнившаяся ему не с лучшей стороны, не влекла его и, как он считал, не обещала ничего радикально нового. Я же боялась мытарств в московском консульстве Соединенных Штатов, громоздкости путешествия – и тоже так и не откликнулась на настойчивые приглашения погостить. Вот и не увиделись…

Познакомилась я с Ароном, кажется, в 1959 году – во всяком случае, не позднее. Свел нас мой близкий приятель (и земляк по Черновцам, где мы оба кончали школу – каждый свою) Толя Добрович, психиатр, поэт и бард. Это было время, когда никаких иллюзий насчет официальной идеологии и навязываемого ею жизнепонимания у «ищущих» молодых людей уже не оставалось, - несмотря на попытки возродить ленинский культ в пику сталинскому, на воспевание БАМа и космоса и прочие протуберанцы разрешенной «молодежной» культуры. И каждый из нас искал какие-то точки опоры для ревизии наличного бытия. Толя – тот увлекался почти запретным фрейдизмом и облучал меня смелыми вариациями на фрейдистские темы вопреки моему робкому внутреннему сопротивлению. Оба мы к тому времени переместились из провинции на московскую территорию: Толя – поступив в аспирантуру, я – взяв под опеку старушку из Подмосковья, считавшуюся моей дальней родственницей.

И вот однажды, во время какого-то спора вокруг «проклятых» тем, Толя мне говорит приблизительно следующее: я знаю человека, который составил для себя стройное представление о мире, который разобрался в том, что делается у нас в стране, и вообще – он прямо как Карл Маркс современности (тогда это звучало!); я познакомился с ним в Трускавце (курорт на Львовщине) и – давай с ним встретимся.

Вот эту самую первую встречу я совершенно запамятовала. Помню только один из первых (может быть, все-таки он и был первым?) «умных» разговоров. Дело в том, что в свое время меня не приняли на философский факультет МГУ «по пятому пункту», засыпав на собеседовании с абитуриентами-медалистами вопросом по «Материализму и эмпириокритицизму» Ленина (каковое сочинение я не обязана была и не могла тогда знать). Из любопытства я постфактум тут же прочитала это творение и своим неокрепшим умом все-таки обнаружила в нем некие противоречия. И вот мой новый знакомый, Арон Каценелинбойген, спустя несколько лет выслушал меня со вниманием и сочувствием и дал недвусмысленно понять, что марксизм-ленинизм он давным-давно для себя интеллектуально ревизовал без всякой почтительности. Тогда же или немного позже он стал объяснять мне изъяны Марксовой теории стоимости, и я впервые услышала от него об Э. Бем-Баверке и других серьезных ученых – критиках Маркса-экономиста. И хотя политическая экономия, в сравнении с философией и литературной теорией, всегда была для меня премудростью за семью печатями – его живые и заинтересованные даже в наивном собеседнике объяснения были так увлекательны, что я кое-что из них поняла.

Наша дружба началась как-то сама собой, минуя  «переходный период»; я познакомила его со своими друзьями, и это его вхождение в нашу компанию (подробно описанную в воспоминаниях Ани Фрумкиной) совершилось тоже мгновенно, без проволочек. Аню, на чьей квартире мы собирались, он очень полюбил; шутил: все мы дети одного отца («Иосифович» и «Иосифовна» – тут был, кроме выражения симпатии, и иронический намек на «отца народов»).

Арон так легко сходился с разными по складу и занятиям людьми, во-первых, потому что был поразительно жизнелюбив и распахнут для жизненных впечатлений –  способен их немерено вмещать несмотря на смолоду ведущуюся интенсивную научную работу. А, во-вторых, у него была благая презумпция одаренности или по крайней мере содержательности каждого нового знакомца. Встреча и общение сулили ему открытия, и так оно в большинстве случаев и бывало. При этом он, что касается  понимания людей, вовсе не был доверчивым простаком; я слышала из его уст и весьма жесткие оценки тех или иных  персон. Помимо нашего круга у него, конечно, были контакты с сотрудниками и собственными приятелями, но я не знаю случая (быть может, действительно не знаю?), чтобы он по ошибке одарил своей дружбой проходимца, лицемера, предателя. Нет, в людях он разбирался.

Некоторые житейские «установки» Арона по тому времени казались мне совершенно неожиданными. Так, еще в передаче Толи Добровича в канун моего с Ароном знакомства я услыхала, что он главной задачей зрелой личности считает созидание, созидательную деятельность в избранной сфере и вместе с тем созидание материального достатка для себя и своей семьи. Это была совершенно не советская, как теперь говорят, «ментальность», и мне, не свободной от этой последней, казалось, что обе цели едва ли не противоречат друг другу. Конечно, Арон был трезво прав.

И в то же время он по широте душевной вел чисто российский образ жизни: застолья, нескончаемые ночные разговоры, щедрость не только душевная, но и буквальная, в смысле денег, и не «западная» доброжелательность, а неконтролируемо изливаемая доброта. Помню очень смешную историю, повлекшую мое знакомство с Женей, с которой, я надеюсь, мы дружны до сих пор несмотря на разделяющую нас Атлантику. Арон стремился поделиться всякой, самой малой радостью, которую ему самому довелось испытать. Однажды услышав, что я, провинциальная девица, никогда в жизни не едала шашлыков, он потащил меня в ресторан «Арагви», славившийся этим яством, где обильно накормил и напоил. Уж не припомню, почему после этого пира мы сели в такси (тогда это было удовольствие, доступное не только богатеньким) и, захватив с собой по дороге Аню Фрумкину, прикатили в подмосковное Перово, где Арон с семьей в то время тесно и скромно жил. Женя, разумеется, никаких гостей, тем более таких разудалых, не ждала. Вступительной же репликой Арона было: «Геничка, а я сегодня отнял Иркину невинность по части шашлыка!» Несмотря на эту сомнительную по форме, хотя нисколько не подозрительную по существу, рекомендацию, Женя добродушно напоила нас компотом, и знакомство благополучно состоялось.

Нечего и говорить, что детскость в таких творчески блистательных и глубоких натурах, как Арон, особенно привлекательна – и умилительна даже. С настоящей обидой он как-то жаловался мне, что теща-де, несмотря на просьбы учесть его вкус, кладет – подумать только! – в украинский борщ сахар. (Я ему должны образом не сочувствовала, поскольку варю борщ по тому же рецепту.)

В сущности, живо непосредственными, по-детски свежими были его реакции на прочитанное, увиденное, услышанное. Он всегда отыскивал тут что-то свое и этому своему радостно удивлялся как многообещающему предмету для размышлений. Он очень любил слушать песни нашего барда Фреда Солянова (1930 – 1972), получившего, к сожалению, гораздо меньшую известность, чем того заслуживал его неподдельно яркий талант поэта, прозаика и исполнителя. И когда Фред пел свою «философическую» песню об атаке технологического прогресса: «Добрые роботы идут…» – Арон, находя отклик каким-то собственным соображениям, начинал с энтузиазмом подпевать и отбивать такт. А когда у певца дело доходило до сарказма: «Под нержавеющей пятой / Спит одуванчик золотой. / Добрый робот одуванчик дарит вам…», - Арон всей своей мимикой выражал живейшее сопереживание эмоциям автора и чуть ли не поднимал назидательно  палец. Иногда он даже сочинял и вставлял в песню Фреда какую-нибудь строчку или словосочетание, впоследствии сохраняемые бардом. В августе 1996 года, в ответ на присланную мною книжку Фреда Солянова с моим предисловием, Арон писал: «Многие старые песни Фреда я довольно часто вспоминаю. <…> Мне было очень приятно, что Фред помнит о “нашем сотрудничестве” <…> Я благодарен Фреду за стих, посвященный нашему отъезду. Не знаю, когда он написал этот стих, но концовку его “Профессор начинает жизнь сначала, / Чтобы Россия начала с конца” я проинтерпретировал по-своему, и она прозвучала для меня пророчески». (Далее в письме идут, возбужденные этими афористическими строчками, историософские и этические рассуждения самого общего порядка. Но письма Арона – особая статья,  ниже я скажу о них несколько слов и приведу кое-какие выдержки.) 

Однако попутно – раз уж вклинилось упоминание о такой теме, как технологическая революция, - замечу: Арон не раз удивлял меня заявлениями, что ему намного интереснее, намного больше его занимают творения человеческих рук и ума, чем нерукотворная природа – «поля, леса, долины, горы, воды», объекты моего всегдашнего изумленного восхищения. Кстати, позднейшее объяснение этому можно найти в строках из только что процитированного письма: «…я до сих пор верю в творческий мир, в то, что мир полуупорядочен, что если и есть Бог, то он творит индетерминистский мир, развиваясь сам в процессе творения», - то есть творческое продолжение того, что имеется в наличности, увлекательнее самой этой наличности. Впрочем, могу предположить, что, переехав в Америку, повидав новые грандиозные ландшафты, дожив до преклонных лет, влекущих к созерцательности, Арон все же скорректировал эти свои предпочтения; ведь недаром он в США занимался, со своих научных позиций, эстетическими структурами, а тут красоту природы не обойдешь…

Насколько я могу судить, Арон за годы нашей московской дружбы проделал стремительный научный путь: от экономиста, занимавшегося в числе прочего полевыми исследованиями на одном из московских заводов, он превратился в специалиста широкого академического профиля по «управлению большими системами», то есть еще тогда пришел к предельному междисциплинарному синтезу.

К этому времени Арон, заодно со степенью доктора наук, уже обрел после перовского жилища и промежуточной квартирки где-то за Павелецким вокзалом достойное четырехкомнатное пристанище в самом центре Москвы и устроил у себя дома  научную студию –  вместе с двумя сотоварищами, из коих один был математик, занимался фундаментальными изысканиями. Пересекая центр Москвы из стороны в сторону, курсируя между редакциями, куда я относила свои сочинения («волка ноги кормят», - говорила моя тетушка), я часто забегала к ним – навестить и поболтать. Споры получались иногда очень острые. Дело в том, что  в начале 60-х я обратилась в христианство и приняла крещение. От Арона, близкого друга и даже конфидента, я, конечно, не стала это скрывать. При всей его мировоззренческой широте и нетривиальности, при всем его презрении к официальному атеизму, ему, сыну ортодоксального иудея, мечтавшего быть погребенным на Святой земле, тяжело было, видно, это услышать; мне даже показалось, что после моего признания он сглотнул застрявший в горле комок. Но отношения наши доверительные нисколько не разладились. И вот, когда я забегала к ученой троице в Козицкий переулок, все трое начинали надо мной подтрунивать и шутя расспрашивать меня о разных теологических разностях, пытаясь сбить с толку. Я отстреливалась как могла. Но что интересно: Арон сумел благодаря своему поразительно конструктивному уму обратить эти перепалки, так сказать, на пользу дела: он, исследователь «больших систем», столкнулся с новой для себя детально разработанной системой и стал любознательно всматриваться в ее параметры и парадоксы. Не знаю, повлияли ли как-то эти спонтанные беседы на его последующие (уже в США) специфические занятия Торой, он, разумеется, мог прийти к ним  и без давнего опыта наших дискуссий; но, быть может, какой-то след они оставили. Во всяком случае, диалог не остался совсем уж без продолжения. В апреле 1989 года Арон писал мне: «Прочитал твою статью о С. Булгакове в Литературке; статья мне очень понравилась. Однако для меня, в частности, остался неясным образ Софии Премудрой <…> Меня эсхатологические вопросы весьма интересуют, и я был бы тебе благодарен, если бы ты указала мне, где я могу подробнее прочитать об этом образе. Вообще религиозная и космическая философия в России явление уникальное. Чего в России, кажется, не было, так это оригинальной эпистемологии» (оба утверждения, по-моему, справедливы).

Новое место жительства Арона сыграло большую роль в моей профессиональной судьбе; но поскольку такая роль принадлежала прежде всего самому Арону, его инициативному участию в моей жизни, а не обстоятельствам места, - расскажу все по порядку.

Арон энергично и деловито помогал всем знакомым и друзьям, в которых видел некую творческую перспективу, - таков был даже не рациональный принцип, а стихийная черта его натуры. Во мне он подобную перспективу находил (а насколько я оправдала его ожидания по прошествии целой жизни, судить не мне). Относился он ко мне не только как чуткий друг, но как болельщик и опекун – с его стороны это был почему-то доставшийся мне дар. И, опекая меня при моем вхождении в литературу, он был мною недоволен. Он считал, что я слишком много времени трачу попусту – на словопрения и бесплодные переживания; что я размениваюсь по мелочам вместо того, чтобы взяться за какое-нибудь капитальное сочинение, и что я не нахожу правильной стратегии поведения в том обществе труднопроницаемой несвободы, в котором нам пришлось жить. Первый укор был совершенно справедлив, даже стыдно вспомнить, насколько справедлив. Последние два были не столь точны. По складу я уже тогда (как и сейчас) ощущала себя журнальным автором, который пишет каждую статью как конспект большого виртуального сочинения, не претендующего воплотиться в реальность. Написание какой-то монографии меня не влекло, хотя один опыт состоялся – книга о Генрихе Белле, «зарубленная» за «абстрактный гуманизм» и так и не увидевшая свет. Что касается стратегии подсоветского интеллектуала, желающего осуществиться вопреки официозу, то эта стратегия у нас с Ароном полностью общей быть не могла. Арон говорил, что цитирование в дельных и инновационных сочинениях «классиков марксизма-ленинизма» и партийных документов – это что-то вроде выражения «Ваш покорный слуга» в письмах прежних времен: всякий знает, что и не «покорный» и не «слуга», и не обращает на эту завитушку ни малейшего внимания. Что ж, в его случае так или почти так оно и было: впечатление от его смелого пересмотра господствующей экономической догматики не снижалось из-за двух-трех дежурных цитат, мимо которых автоматически проскакивало внимание компетентного читателя. (Правда, впоследствии, уже «выбрав свободу», он пересмотрел отношение к своим былым «компромиссам». В ноябрьском письме 1994 года он писал мне в ответ на какую-то мою реплику по этому поводу: «Уже только тем, что я использовал цитаты из Маркса и не отмечал роль западных ученых, я создавал ложное впечатление о силе марксизма.  И даже то, что приводимые мной цитаты соответствовали моим тогдашним убеждениям  (я никогда не цитировал чуждые мне взгляды), что я ими же подрывал марксистскую экономическую теорию, не искупают моего греха служения режиму…» На мой сегодняшний взгляд, «покаяние» – чрезмерное.) Но, как бы то ни было, в моем деле, в отличие от научного творчества Арона, – в литературной критике – слова и, еще более, умолчания, игнорирование обязательных жестов делали всю музыку. Так что я как дебютантка очень часто приходилась не ко двору.

Арон и тут сумел мне помочь. Он, уж не помню, через кого, был знаком с известным и неплохим поэтом Евгением Винокуровым. Узнав, что я написала, фактически «в стол», статью об этом поэте, он понудил меня отнести эту статью к Евгению Михайловичу, подготовив почву для моего появления. Винокурову статья (утерянная впоследствии в прорве редакционных бумаг) чрезвычайно понравилась –  и, когда дело дошло до моего реального успеха – большого выступления в 1962 году в «Новом мире», Винокуров дал мне рекомендацию в Союз писателей, что облегчило мою последующую участь. Когда меня приняли в эту солидную, хотя и сомнительную организацию, Арон прямо-таки ликовал. Он говорил, что «в наших условиях» это значит больше, чем защитить диссертацию (чего я делать не стала – лень было сочинять и, опять же, обязательные реверансы и «цитаты»). Сейчас, конечно, членство в этой организации ничего не стоит, а научная степень не помешала бы…

Второй эпизод, когда Арон стал для меня рукой судьбы, во всяком случае, вдернул в мою судьбу длящуюся по сей день нить, - вот какой. По соседству с его новыми апартаментами жил Александр Павлович Квятковский – стиховед и  поэт, создатель оригинальной ритмологической теории стиха, к описываемому времени старый и порядком забытый своим цехом человек, которого не обошли репрессии и жестокая бедность в коммунальной норе. Опять же, не помню, кто и как познакомил с ним Арона; но то, что Арон угадал в этом еретике и научном маргинале, подвизавшемся к тому же в абсолютно неизвестной Арону области, мощный и продуктивный ум, меня нисколько не удивляет – Арон всегда был способен учуять мысль первой свежести. Короче, через него – непосредственно или при чьем-то посредстве, не припомню – я с Александром Павловичем и познакомилась. И вскоре стала фактической последовательницей его теории, на практике же – редактором обоих изданий, прижизненного и посмертного, его «Поэтического словаря» и его душеприказчицей, по сию пору занятой подготовкой к печати его основного неопубликованного труда.

Я могла бы еще и еще расширять список благодеяний Арона, выпавших на мою долю, но тогда мне пришлось бы коснуться более интимных областей своей жизни, куда он допускался как старший друг и советчик. Я платила ему полным доверием и привязанностью, которую испытываешь только к очень родному человеку. И однако я перед ним в большом долгу – не просто потому, что такая дружеская расположенность к тебе – подарок бесценный и неоплатный. Я, вероятно, недооценивала его как крупнейшего ученого (заслужившего на «оперативном просторе» США мировую известность). Мне немногое удавалось понять из его схематизированного подхода к кардинальным сферам мироустройства – подхода, должно быть, имеющего большую объяснительную силу. Он хотел видеть меня постоянной участницей диалога в интересующих его вопросах эстетики, искусства, этики, космологии и пытался найти ради этого такой понятийный язык, который был бы общим для нас обоих. Но зерно его глобальных выводов все же ускользало от меня, я была не тем ценителем, которого заслуживал его огромный талант, если не сказать больше. Эта ситуация относится прежде всего к нашей переписке.

Когда Арон с семьей после ряда нелегких перипетий обустроился в Америке и вскоре был оценен там по достоинству, мы стали  обмениваться письмами. Сначала, при советской еще власти, он надписывал на конверте имя и отчество моей мамы (фамилии у нас с нею одинаковые), чтобы не скомпрометировать меня в глазах идеологических надзирателей (нелепый секрет полишинеля – но почему-то считалось, что «так будет лучше»). Письма, конечно, перлюстрировались: одно пришло вместе с копией, забытой в конверте цензором; но боюсь, почтовая цензура могла счесть эти тексты какой-то изощренной шифровкой, такими сложными даже для меня, адресата, умственными выкладками были они полны. А о том, как Женя, как сыновья, - в двух словах: жизнь интеллекта покрывала собой все пространство письма – сначала от руки, его своеобразнейшим островерхим почерком, потом – на компьютере. Те письма, что были получены до «перестройки», пропали  наряду с другими ценными посланиями от заграничных друзей – я их спрятала в чьем-то доме при угрозе (несостоявшегося) обыска, да так и не нашла. Зато последующие письма Арона в основном сохранились, и сейчас, перечитывая их, я поражаюсь размаху и разнообразию его идей и воплотивших их трудов, в которых он, так сказать, эпистолярно отчитывался. Вот, к примеру, несколько выписок.

«Статью твою с Ренатой [Гальцевой] в № 12 “Нового мира’’ за 1988 прочитал с большим интересом (статья «Помеха – человек»,  об антиутопиях. – И. Р.). Она во многом мне напомнила путь моего собственного развития, все большего осознания индетерминированности человеческого поведения и преодоления дьявольского соблазна сделать мир полностью упорядоченным. Коль скоро в статье <…> вы пользуетесь такими физическими образами, как энтропия, то я рискну высказать по поводу этой категории некоторые замечания (эти замечания взяты из моей новой книги “Индетерминистская экономика'', которую подготавливаю к печати). …Термин энтропия не является достаточно общей характеристикой развития, так как включает только меру порядка и не включает меру многообразия…» Далее следуют тезисы, которые и сегодня понять мне оказывается не под силу, и под конец делается столь типичная для всеохватной мысли Арона переброска из функционирования экономики в совсем иные сферы: «В некотором смысле эта философия нашла отражение в искусстве. Стиль Джексона Поллока возможно интерпретировать и с этой точки зрения. Эта позиция, по-видимому, характерна для литературы абсурда» (от 12 апреля 1989).

«Что касается моей жизни, то она вертится прежде всего вокруг писания книг. Довольно четко выкристаллизовалась моя философская концепция индетерминизма. На ее основе я написал и опубликовал несколько книг, касающихся экономики, искусственного интеллекта (шахмат) и даже интерпретации Торы. Недавно закончил большую книгу по биологии под названием “Натурфилософский экскурс в механизмы биологической изменчивости: норма и патология (рак)’’. В последние годы я все больше занимаюсь приложением своих философских соображений к эстетике. Начатки моего подхода ты найдешь в заключении к книге “Эстетический метод в экономике”, которую я тебе посылаю по твоей просьбе…» (от 5 мая 1994).

«А размышлений, слава Богу, много, и лежат они в области моего философского понимания индетерминизма и  введенной мною его меры <…> За последние годы опубликовал несколько работ по этой тематике, в том числе две большие книги. Одна из них, Evolutionary Change, посвящена моему видению биологической эволюции. В ней я пытался развить свои представления о механизмах биологической изменчивости и в особенности о наличии в геноме внутреннего механизма изменчивости. Мои представления противоречат принятым биологами концепциям, которые есть не что иное, как дарвинизм, но спущенный на уровень генома. …Но главная часть книги посвящена моей концепции рака, который я рассматриваю как патологию внутреннего механизма изменчивости в соматических клетках. На основе современных представлений молекулярной биологии я попытался постадийно реконструировать этот механизм, который в процессе эволюции был в огромной мере вытеснен механизмом изменчивости через репродуктивные клетки. Но все же остался, и его патология является, на мой взгляд, основой такой системной болезни, как рак» (от 12 декабря 2000; идея столь яркая, что я не пожалела места для пространной выписки).

В письмах Арона содержалось и много размышлений над положением дел в горбачевском СССР и в постсоветской России, прозорливость которых еще предстоит оценить. (Он успел попробовать свои силы и как автор работ по советологии.) Переписка Арона (думаю, у него было немало адресатов), конечно же, заслуживает отдельного издания. Я, со своей стороны, рада была бы предоставить все, что у меня сохранилось.

… Сначала я отвечала ему исправно, а потом все как-то стала не успевать. Работы (с 1987 года – редактором в «Новом мире», не говоря о сочинительстве, для которого открылись неизведанные возможности) становилось все больше, а сил – все меньше. Арон не обижался, с удивительным великодушием не обижался -  и иногда прибегал к телефону. Его звонкий голос молодого и теплого тембра звучит у меня в ушах, так как последний телефонный звонок, с веселыми и шутливыми интонациями, случился совсем незадолго до его кончины… Он, как ясно из приведенных выше его строк, посылал мне распечатки нескольких своих книг перед выходом их в Америке. Я осилила далеко не все присланное. А труд о Торе на английском языке предназначила для изучения своей воронежской подруге и его доброй знакомой Юлии Ушаковой, англисту по образованию и отличному знатоку Библии по второй ее профессии - сравнительному богословию. Увы, она так и не прочитала этот труд при жизни Арона, хотя всерьез собиралась.

А еще я думала, что пошлю Арону двухтомник своих работ, который должен был выйти в свет еще в прошлом году, но до сих пор кантуется в издательстве. Предвкушала: вот, оправдаюсь перед ним, ведь он так хотел видеть меня автором толстой книги. Но смерть – опередила. Здесь уж не моя вина. Хотя от чувства вины перед другом моей молодости и моей души – никуда не деться…     

 

 

                                               

Copyright © 1999-2009  by Ulita Productions