HOMEPRODUCTIONPOETRYMUSICARTWORKSGOSTINAYA

 

выпуск 8 (2006)

 

   «ЧТО В ИМЕНИ?» ПРОДОЛЖЕНИЕ

 

БЕСЕДА 11      

 

Микки Вульф

 

                                        ЧУЖОЕ ЛИЦО, или ВОСКРЕШЕНИЕ КРЕЙНА

 

                                                                      

11 мая 1553 года, в седьмой год царствования Эдуарда VI (того самого едва не подмененного принца из Марка Твена), эскадра под командованием сэра Хью Уиллоуби покинула Англию и тихим ходом двинулась на север, к берегам Норвегии. Провожали ее, по словам очевидцев, тысячи сухопутных крыс. Из окон Гринвичского дворца и с верхушек башен смотрели придворные. Салютуя молодому королю, корабли дали залп из трех пушек, так что в ответ зазвенели вершины холмов и эхом отозвались соседние долины. Моряки же, стоявшие на палубах в парадных небесно-голубых мундирах, закричали так, что едва не обрушилось небо.

Примерно в таких словах описано начало одного из первых арктических путешествий в книге М.Ильина (Ильи Маршака, брата Самуила) и Е.Сегал "Как человек стал великаном".

Впрочем, в этих, на грани звукового барьера, громовых перекатах ничего удивительного нет. Каждому из покидавших берег выдали в честь отплытия по глотку горячего эля, и понятно, что глоток они не жалели. Англичане пили тогда чуть ли не отчаянней русских и только в XIX веке (смотри "Левшу") – начали мало-помалу от них отставать.

Эскадра состояла из трех кораблей: "Добрая надежда", "Доброе доверие" и "Доброе предприятие" (последним командовал Ричард Ченслор).

Ровно через четыре столетия, в 1953 году, об этом предприятии узнал и я. Прошло еще десять лет, и мне стало совершенно ясно, что затеяли его, в сущности, ради меня, Микки Вульфа.

Дело в том, что в 1963-м я служил в ихней армии, и полковой особист, торжественно выхвативший из моей тумбочки скучнейшую, на английском языке, брошюрку про йогу, мытьем и катаньем добивался от меня признания в том, что я тайно состою в секте иеговистов.

Имея в виду его неожиданные налеты, стихи я с тех пор сочинял, как Солженицын в лагере, и не в том только смысле, что такие же плохие, а и в том, что держал их в голове.

Моя жизнь, осложненная кубинским кризисом и хроническим фурункулезом, казалась мне совершенно ничтожной, и по молодости лет я воображал, что у каких-нибудь иноземцев она гораздо осмысленней и красивей. И вот однажды я удачно вспомнил об уже упомянутом путешествии англичан. Мне было известно, что "Надежда" и "Доверие", скованные льдами, зазимовали где-то у мурманских берегов и только корабль Ченслора, обогнув Кольский полуостров, благополучно добрался до устья Сев. Двины, а сам капитан попал в Москву, где чудом избежал свидания с топором и плахой, выдав себя за королевского посла, после чего удостоился личного приема у царя Ивана Вас. Грозного и даже заключил с ним торговое соглашение. В сенях царского дворца, рассказывал в своих записках Ченслор, изображены были в десяти картинах победы иудейского военачальника Иисуса Навина, а рядом с другим, более популярным в некоторых кругах Иисусом "женка спустя рукава как бы пляшет".

Домыслить дальнейшее было делом техники. Вполне духе дешевого шестидесятничества я выдумал некоего расхворавшегося от арктической стужи английского моряка по имени Лионель Крейн, которого экипажу пришлось оставить в Архангельске на попечение аборигенов и который, хотя и пил рыбий жир ковшами, тихо угас от скоротечной чахотки где-то в поморской, занесенной чудовищными снегами избе, при тусклом свете чадящей лампады, среди моржовых, сами понимаете, бивней, полярных сияний и любознательных предков М.Ломоносова. От покойного сохранились некоторые бумаги, случайным образом попавшие через десяток поколений к вашему покорному слуге, а последний, будучи, как видите, предприимчивым толмачом и драгоманом, перепер сии пиитические безделки усопшего иносранца на доступный совгражданам язык.

Далее следовали собственно вирши, о которых здесь и поминать бы не место. Гораздо важнее подчеркнуть, что ничего не остается безнаказанным. Большим поэтом я так и не стал, зато как-то фатально превратился в неутомимо-всеядного переводчика одной маленькой советской литературки, чем и зарабатывал на хлеб до самой почти эмиграции. Сегодня, задним числом, мне иной раз кажется, что вся эта словесность с немногими ее классиками и бесчисленными современниками, прозаиками и поэтами, драматургами и раздолбаями – я один во множестве лиц. Но воспоминания эти смутны. После армии меня постиг университет, замечу, имени М.Ломоносова, и вскоре я с некоторым метафизическим изумлением слушал лекции знаменитого профессора, спеца по XVIII веку и разнузданной ленинской стилистике, о том, что считающийся утерянным список "Слова о полку Игореве", возможно, хранится невзначай где-нибудь в беломорских деревнях и не хочет ли, дескать, кто-нибудь из нас туда наведаться.

Через несколько недель, присобачив к моей небылице псевдоправдоподобное объяснение судьбы Крейновых манускриптов, найденных будто бы в студенческой экспедиции на Крайний Север, я отнес его вместе с подборкой стихов ныне покойному Олегу Торчинскому, редактору студенческой университетской газетки. Вскоре они увидели свет. Это был перст (безымянный палец) античного рока. Никого не смутили очевидные стилистические проколы, никто не потребовал предъявить хотя бы пятую копию оригинала, никто не вспомнил, что Архангельск назывался тогда Новохолмогорьем и стал городом лишь через тридцать лет после анабазиса Ченслора…

Прошло еще какое-то время. Моя жалкая жизнь миновала вместе с миллионами ничтожных жизней моих сверстников – соотечественников и иностранцев. Я и сам стал одним из них – мелким (еще не глубоким) стариком, мирным жителем самопального сионистского образования, и вдруг вчера, в 2003 году, мне позвонил из Москвы незнакомый доселе писатель Евгений Витковский и сказал, что он давно меня ищет, что мой телефонный номер он выяснил совершенно случайно, но если б не случай, меня вскоре нашли бы его израильские знакомые, а нужно ему от меня, чтобы я кратко и внятно изложил всю историю с Лионелем Крейном и припомнил, если сумею, стихи этого проходимца. Мол, он, Витковский, пишет статью для какого-то заокеанского интернет-журнала о литературных мистификациях в советской России, благодаря которым иногда проходили в печать стихи, обреченные в иных ипостасях на безвестность.

Слегка ошеломленный этим энергичным столоверчением, я скромно засомневался в необходимости вызывать дух никогда не существовавшего витии, но Витковский с ходу процитировал мои претенциозные строки немыслимой давности:

 

Снега растают, женщина умрет,

Забвение сквозь травы прорастет,

Но я бессмертен и неуязвим,

Поскольку слово – камень, а не дым.

 

Так вот как называется то, чем я тогда занимался, – мистификация!

И вдруг я понял, что занимаюсь этим всегда и по сей день, поскольку себя самого абсолютно не знаю и не уверен в собственном зыбком существовании; что даже эти исключительно правдивые строки я подпишу не своим заношенным именем, а черт знает из каких камней сложенным; что в бесчисленные мои переводы без пользы и толка ушло столько крови и жара, сколько могло бы и впрямь воплотить, спасти и продлить жизнь злосчастного Лионеля Крейна; что лучшее мое сочинение – венок сонетов "Жалобы шорника" – мне пришлось (очень уж хотелось) напечатать впервые в одном провинциальном журнальчике под видом перевода с идиша, которого я не знал и не знаю, и должно было пройти еще несколько лет, чтобы поэт Лев Беринский тиснул его в ВЕСКе (московском "Вестнике еврейской советской культуры") с подлинной фамилией автора, после чего она снова ушла в небытие, а венок, еще дважды опубликованный в разных изданиях, в том числе в моей первой и последней книжке, обратно вышел под чужим именем…

А сколько псевдонимов напридумывал я себе для газетных статей! Сколько раз, уже в Израиле, назывался и так, и этак, чтобы уклониться от хамских налогов! Сколько раз, стесняясь того, с чем приходилось возиться, брал лежащее под рукой слово или предмет и нарекал себя им! Где вы теперь, вечно девственная Аманда Бат-Ола и Андре Жид-младший? В каких сумеречных зонах моего подсознания ошиваются Аба Кан и Рут Фрунт? Умрут ли эти призраки Израиля вместе со мной или давно уж почили, не дожидаясь моей кончины?

Начальных строф процитированной Витковским элегии я так и не припомнил, зато всплыло другое:

 

Я выбрал место для могилы,

Как будто поле для посева,

Как будто повод для беседы,

Какую мы начать могли бы…

 

Экое позерство и вранье! Дальше провал, аврал, еще один или два оврага и – концовка:

 

Но что бы там ни говорили,

Земле зеленой все равно,

Что было раньше: колос или

В нее упавшее зерно.

 

Хорошо, что не стал я поэтом.

 

   

Copyright © 1999-2008  by Ulita Productions